Избранное

Наш духовный отец

Архимандрит Амвросий (Юрасов) (08.09.1938-07.05.2020 гг.)  Архимандрит Амвросий (в миру Александр Игнатьевич) – основатель, строитель и духо...

понедельник, 29 июля 2024 г.

«Никогда не погаснет»... Монахиня Мария (Левинсон) (1934–1995 гг.), в 1960–70-х годах редактор издательства «Советский писатель», г. Москва

...Почему в жизни все происходит так, а не иначе? Что-то зависит от нас самих. А что-то вроде совсем не зависит. Например, почему мне надо было после университета попасть в «Советский писатель»? Почему надо было влезть в помойную яму, клоаку, гнездо всяческого разврата по самое горлышко? Чтобы стать «как все»? Сейчас вся моя почти 20-летняя, очень насыщенная событиями жизнь в «Совписе» вспоминается однозначно как медленное, но неуклонное, неумолимое погружение в трясину. Но чем больше было знакомств, суеты, работы и забот, тем становилось страшнее. Сквозь грязную жижу в душе зияла пустота, как бездна.
«Господи!» – наверное, шептала я, не зная, куда ткнуться в этой тьме, и в памяти вдруг всплывали прочитанные где-то слова, эпиграф к какой-то забытой книге: «Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно». Я не знала, кто произнес это. Одно только нужно. Одно, одно только нужно. Что? Что одно? В словах было странное значение, и сила, и какой-то покой. Бедная, бедная душа!

...Я уже была крещена и введена во двор Христов, хотя и не стала еще Его овечкой, совесть иногда начинала мучить меня (чего никогда раньше не было): а, может, тут что-то не то? Что-то не то с моей душой? И как-то раз в смущении и недоумении возопила: «Господи! Я ничего не понимаю, что мне делать! Ведь нужен духовный отец... Господи, дай мне духовного отца!»

На фото Галина в нижнем ряду крайняя справа

...За день-два до этого мы с Галей решили, наконец, поехать в Загорск на исповедь. Очень надо было: ее мучило свое, меня свое. Мучило мое отношение к о. Л., страшно угнетала работа: совсем невмоготу стало заниматься этими безбожными бездарными рукописями. И еще одно – курение. Володя – летом он снова приезжал в Москву из своих странствий – сказал твердо: курить нельзя, это грех. Я и сама это чувствовала, но бросить не хотела и не могла. «Поезжайте на исповедь в Лавру, – требовал Володя, – к о. Науму. Это великий старец». Что такое старец, мы не знали, но слово произвело на нас впечатление.

Приехали, спросили, где исповедуют, нам показали: под Успенским собором (сейчас там храм Русских святых).

 Народу много, полумрак; горят, потрескивая, свечи, какой-то особый, очень густой запах, особая тишина. Спросили, где тут о. Наум. «Вон справа. Очередь большая». Посмотрели – бабки длинной-предлинной цепочкой. Кто стоит, кто сидит на сумках, прислонившись стене, а там впереди – барьер, за ним – о. Наум. Привстали на цыпочках, с трудом разглядели лысину: «Какой ста-а-рец!» Заняли очередь, ждем. Она не двигается, у барьера толпа, кто-то проходит без очереди, кого-то проталкивают, кого-то он сам вызывает. Бабки покорно сидят на своих сумках.

Что делать? Cтоять бесполезно, все равно не пройдем: в час дня все кончается, храм закрывают.

Уйти в таком отчаянии, с такой тяжестью на душе... Зачем тогда приезжали? «Пойдем к преподобному Сергию», – предложила Галя.

Идем к выходу; навстречу спускается священник, довольно молодой, худенький, с темно-рыжей бородкой; темные глаза смотрят на нас с улыбкой, будто что-то говорят... (Через несколько лет, вспоминая этот день, он скажет: «А я тогда вам шепнул: “Нельзя уходить!” Слышали?» – «Нет, – удивляюсь я. – Так вот почему мы не ушли...»)

Приходим в Троицкий собор, прикладываемся к мощам, плачем, жалуемся Преподобному на свое горе. И он посылает нас обратно в исповедальню.

Идем. Спускаемся. Как там очередь к о. Науму? – Нет, почти не продвинулась. И тут видим: слева от барьера сидит на стуле какой-то священник, его раньше не было, и народу к нему немного. Да это же тот, кто спускался к нам навстречу, молодой, темноглазый! Ноги почти сами повели нас... мы встали к нему.

«Знаете этого батюшку?» – тут же повернулась к нам пожилая женщина, стоявшая перед нами. «Нет, не знаем». – «Так это особый батюшка, ученик о. Наума – о. Амвросий. Ему сам преподобный Сергий являлся». Мы с Галей переглянулись: ого! И стали во все глаза на него глядеть. «Какая у него улыбка хорошая... –  он вдруг покосился на нас, окинул серьезным внимательным взглядом. – И как смотрит...»

Первая подошла Галка. Разговор у них был спокойный, отошла она повеселевшая. Потом подошла я, ощущая робость и, кажется, радость. «Ну, что у тебя?» – тихо спросил он. Я начала опять с курения. «Нельзя, – сказал он мягко. – Знаешь, Богу кадят ладаном, а дьяволу – папиросным дымом». – Так он это сказал, что мне стало ясно: больше я никогда не возьму в рот сигарету. «Потом... Один священник в Москве... как-то особенно к нему отношусь, – сказала я доверительно. – Все на него смотрю». Мне было стыдно, но он, улыбнувшись, сказал просто: «Так это у тебя от старого», – и у меня тут же промелькнуло: ну да, конечно, все то же, эти мои бесконечные «духовные романы». А я-то думала... «Ну, еще работа». Я коротко рассказала ему о работе. Он расспросил подробнее, но ничего не ответил. Потом спросил, откуда я, с кем живу. «С мамой и сыном». – «Давно крестилась?» – «Полтора года. Я ведь еврейка». – «А причина?» – «Откровение», – ответила я так же, как батюшке, крестившему нас. Потом спросил еще грехи, в которых мне страшно было сознаться, и, когда я уже от него отходила, – вдруг серьезно глядя на меня: «С кем пришла?» – «С подругой». – «Есть вопросы о вере, о Церкви?» Я растерянно молчала, и он сказал решительно: «Подождите меня. Закончу исповедовать, побеседуем».

Мы втроем в совсем пустом темном храме. Он сидит на стульчике, мы стоим рядом. Он говорит о Боге, о православной вере, объясняет все так просто, необычно и хорошо! Два часа пролетают как минута. «А как меня зовут?» – экзаменует он. «Отец Амвросий». – «Иеромонах Амвросий». – «А что это такое?»  – «Как что? Священник и монах». Дает маленький, напечатанный на машинке, в картонном переплете молитвенник: «Читайте утром и вечером. И молитесь за Нину. И меня недостойного», – и пишет на обложке: «Нина». И потом: «Иеромонах Амвросий». И еще говорит: «А у меня завтра день рождения. А 12-го день Ангела. Первый, мирской. В миру меня звали Александр. 12-го память Александра Невского». И пишет еще на обложке: «Александр, 12-го сентября». И добавляет: «Приезжайте».

Поднялись из храма вместе, он позвал Галю с собой, вынес ей откуда-то коробку конфет и церковный календарь. Конфеты мы разделили, а календарь Галя взяла себе.

Ехала я домой сама не своя. Выбросила в окно пачку сигарет: всё, с этим покончено. В Москве поехала к Люсе на день рождения и удивила всех своим счастливым видом и отсутствием сигарет. «Что с тобой сегодня?!» Если б они знали!

Дома я еще больше удивила маму: «Радуйся, я уже не курю!» Мама не поверила, а, поверив, просияла: мой табачный дым давно уже выел ей всю душу. «Так кто же на тебя так повлиял?» – «Один священник в Загорске». И тут мама, улыбнувшись, сказала значительно, даже торжественно: «Твой духовный отец». Духовный отец? Откуда она знала это слово? Я взяла тетрадку. Написала: «Поучения, наставления моего духовного отца». И стала вспоминать и записывать то, что он нам говорил.

«Сущность Святой Троицы. Это – принцип всего мира: земли, воздуха, воды, строения человеческого тела, суть человека как такового. Всюду – три. Бог Отец постоянно рождает Сына, от Него, от Отца, исходит Дух Святой, через Сына. Хотя слово “рождает”, “исходит” не могут передать всю непостижимую для человеческого ума тайну».

«Схема аввы Дорофея (батюшка нарисовал ее): чем ближе люди к Богу, тем ближе они друг к другу. И наоборот».

«Если тебе очень трудно, не можешь понять, что делать, обратись к Евангелию. Представь мысленно образ Христа: как бы Он поступил в подобном случае. И подумай о смерти – о том, что завтра можешь умереть».

«Как часто ходить в церковь? Чтобы быть грамотным, надо ходить в школу каждый день. А чтобы душу спасти, надо ходить в церковную школу – в храм Божий – как можно чаще».

«Молитва дома – что дым тающий, молитва в церкви – костер горящий».

«Когда утром просыпаешься, к тебе сразу приступает ангел и бес. Немедленно надо отогнать второго молитвой благодарения к Богу, что даровал тебе еще один день жизни. И тогда все остальное устроится. Если же с первой минуты позволить себе мысленно углубиться в суету мирскую, бес возьмет над тобой власть и будет мотать тебя в этой суете весь день».

...И много еще записывала я, и все было просто и ясно, и совсем не походило на мои восторженные излияния в любви к Богу, вопли о моем «очищении», «освящении», «о спасении всех людей». Я чувствовала, что ничего еще не знаю. Что всё не так, как я себе представляю. И что надо что-то делать – полезное, нужное для Церкви.

…Наконец, мы снова в Лавре. Спешим в храм, где исповедь, ищем глазами – слава Богу, он здесь! И народу немного. Мы стоим в очереди, и я думаю, что надо сказать о переезде в Кишинев о. Амвросию. Он опять, как в первый раз окидывает нас внимательным серьезным взглядом. Я подхожу – он торопится: в субботу тоже занятия. Оказывается, он на 4-м курсе Академии. Студент. Вот странно: отец – студент.

Благодарит за подарки – видно, удивлен нашей расторопностью. Я прошу какую-нибудь работу: «У меня машинка... и так хочется делать что-нибудь для Церкви...»  – «Понятно, – прерывает он. – Подожди, после исповеди дам». Наконец, выдавливаю: «А я ведь переезжаю... меняюсь... В другой город». – «Не надо!» – говорит он быстро.

Я отхожу ошеломленная. В голове неразбериха. Как так – не надо! Не надо??? Галя, поговорив, подзывает меня: «Он велел тебе сказать, чтобы ты ни за что не переезжала. Сказал: она там погибнет, а мне ее жаль». – «Так ведь он даже не знает куда, почему...» – «А какая разница! Сказано тебе?» Галя рада, она, конечно, против моего переезда.

Потом мы вместе с ним выходим на улицу. «Иди за мной», – говорит он. Я думаю о своем, бормочу нерешительно: «Как же мне не переезжать? Ведь там человек, который... ну, которого я люблю». – «Ерунда! – машет он рукой, не глядя на меня. – Пошла за Христом, так иди».

Он идет быстро, я еле поспеваю за ним, легко шагающим, как бы летящим; иду, не спуская глаз с развевающейся, как крылья, мантии. «Иди за мной», – стоит в голове; он оборачивается на секунду, как бы угадав мои мысли.

Мы подходим ко входу в лаврскую гостиницу, он временно живет здесь: «Мою келию ремонтируют». Выносит рукопись: «Перепечатай». Велит написать ему адрес, телефон. Я пишу: «Только дома меня зовут Гита, это в крещении Галина». Мы расстаемся; я стою, прижимая к груди рукопись, крещусь, глядя в небо, а он оборачивается, смотрит. «Господи, слава Тебе!»

Это были «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу» – моя первая духовная книга. Первая и самая любимая.

Дома говорю маме: «Ну, радуйся! Никуда мы не переезжаем. Духовный отец не разрешил». От счастья мама не знает что вымолвить.

Я стала печатать «Странника». Какая это была радость! Каждое слово, простое и мудрое, тихое, смиренное, особо утешало душу. Я и не знала, что такое духовная литература. Это не философия, не художество, это... да разве объяснишь словами? Душа знает, не ум.

Итак, я не переезжаю.

Сейчас я думала о том, как объяснить моей обменщице, она ведь рассчитывала на мою квартиру. Пришлось написать письмо: мол, тяжело заболела, обратилась к врачу, и оказалось, что необходимо длительное лечение; врач, крупный специалист, живет под Москвой, и переезжать в ближайшее время я не могу... Так я написала, и в этих словах не было лжи. Только не телесный врач, а духовный, без которого я погибну. Бог помог и этой женщине: она нашла вариант намного лучший, чем мой.

Потом мы с Галей приехали в Лавру на праздник Воздвижения 27-го сентября. Был солнечный, золотистый осенний день, и батюшка был тоже какой-то золотистый. Он беседовал с нами, сидя на скамейке у монастырской стены, там никто не мешал, а мы стояли перед ним.

«Человек с человеком должен общаться через Бога, – говорил он, – а вне Бога люди противостоят друг другу, враждуют, ненавидят. Господь всех людей объединяет и соединяет как детей Своих...»

«Всё, что есть хорошего у тебя и в тебе: ум, таланты, способности, красота, богатство, – всё от Бога. А твое – грехи да пороки, вот это – твое».

 «Когда комната темная, в ней ничего не видишь, а пробьется луч света – видишь грязь, пыль, беспорядок. Так и свет благодати Божией освещает нашу душу, и мы тогда видим все грехи, всю ее грязь».

«Если доволен собой, считаешь себя чистым, безгрешным, значит ты далеко от Бога. А если считаешь себя недостойным, самым последним грешником, значит приближаешься к Богу».

«Сделаешь, скажешь, помыслишь что-то нехорошее, сразу покайся, попроси прощения у Бога, чтоб грех не остался на душе. А потом покайся перед священником и ничего не скрывай на исповеди, иначе уйдешь с еще большим грехом», – так я записывала потом в своей тетради, и получалось, конечно, книжно и сухо, а он говорил просто, и, когда говорил, каждое слово падало в душу; казалось мне: зерно падает в распаханную почву и вот-вот появятся всходы, зазеленеет благодатная нива...

Так мне казалось – но как же далеко было до этого! Я и представления еще не имела, что такое покаяние, хотя была раза два у батюшки на исповеди и даже призналась в страшных, постыдных грехах. Но сердце оставалось сухим и черствым, а я этого не понимала.

…Ночью Галя повезла на машине батюшку в Лавру: рано утром ему надо было быть на месте. Мы с Тоней тоже поехали. Дорогой он молчал – так молчал, что мы не смели ничего спрашивать и тоже молчали. «Молится», – шепнула Тоня. В темноте, в тусклом свете фонарей убегало шоссе, мелькали белые столбики, перила мостов... уже знакомая дорога в Лавру!

...В шесть утра батюшка проводил внизу под Успенским общую исповедь. Стоял высокий, прямой, строгий, сосредоточенно спокойно глядя перед собой. «Смотри, какой он, – шепнула мне Галка. – Как сама Церковь».

Через несколько дней мы поехали в Лавру втроем на ночь: мы уже знали, что с субботы на воскресенье храм открыт, там идет исповедь, и батюшка всю ночь исповедует.

Когда я подошла к нему, он протянул мне какие-то листочки и сказал нерешительно: «Может, вот это почитать твоей маме? Она же иудейка, а тут письмо раввина, принявшего христианство, к другому раввину. О том, что Христос – Мессия и евреи должны в Него уверовать». – «Да моя мама вообще в Бога не верит!» – я была удивлена, что батюшка так заботится о ней. «Ну, попробуй, дай», – сказал он задумчиво.

Утром, на ранней, причащались, а после службы Тоня показала нам на старую полную, опирающуюся на палку женщину: «А это Екатерина Петровна, мама о. Амвросия», – она уже успела где-то с ней познакомиться. Подвела нас: «Вот эти – тоже о. Амвросия». Екатерина Петровна взглянула на нас – лицо простое, доброе, только очень усталое и, может, больное. «Причащались? Вот и хорошо, Христос посреди нас... Ну, а я уж пойду», – и пошла медленно, опираясь на палку. «Он на нее совсем не похож», – подумала я.

Дома я предложила маме почитать письмо раввина. «Зачем мне это нужно? – пожала она плечами. – Я давно уже не хожу в синагогу. И ни в какого Бога не верю».

«Мам, крестилась бы ты», – сказала я ей через несколько дней.  «Нет», – отрезала она. И с несвойственной ей гордостью произнесла: «Я еврейка!» – «Что же ты раньше об этом не вспоминала? – и вдруг у меня вырвалось, – вот станет тебе хуже, тогда захочешь!»

...В тот день я поехала к Э. М., одной из самых близких издательских подруг, когда-то близких – теперь я отходила от них все дальше... Позвонила домой – сказать, как обычно, маме, чтоб не волновалась, скоро приеду. Никто не подходит. Стало не по себе. Где это она? Ведь уже никуда не ходит, даже в магазин, разве что погулять возле дома...

По дороге снова позвонила – от длинных гудков веяло чем-то страшным. Тревога нарастала; подходя к дому, я уже знала: что-то случилось. Да, окна темные, пустые... нет в них маминого лица, она ведь всегда ждет меня у окна. Мамочка, что с тобой?

Трясясь от страха, еле открыла дверь. Темно. Зажгла свет в маминой комнате – и вскрикнула: мама лежала на полу. Я бросилась к ней: «Мамочка!» Она была жива, что-то пробормотала. Я кинулась к соседке, вместе положили ее на кровать. «Мамочка, прости меня!» – зарыдала я. Она кивнула: была в сознании, но речь не очень внятная, и глаза закрыты. Вызвали врача, та удивилась: «Такой инсульт, и еще жива!»

Позвонила я, конечно, Гале с Тоней, и они поехали к батюшке спросить, что делать. Он передал: «Если мама согласится, пусть она сама крестит, в таком состоянии это можно. А я постараюсь приехать, тогда сделаю все остальное», – и объяснил, как самой крестить. «Я его спросила, – рассказывала Тоня, – что же, теперь Галка и в Загорск не выберется?» А он сказал: «Скоро освободится».

Крестить... Но в квартире постоянно люди, и все такие, при которых этого не сделаешь; ночью – Лена, тут и думать нечего... Мама ничего не ест и не пьет, только святую воду, несколько глотков. Слава Богу, в сознании. Бедная моя мамочка! Как я перед ней виновата...

Только через несколько дней ночью я, наконец, осталась с мамой одна. Она лежала тихо, потом я услышала ее стоны. Что с ней? Ведь у нее ничего не болит. Она стонала все громче, и я поняла: сейчас... сейчас, или будет поздно (потом я поняла другое: она видела «их», страшных, они уже пришли за ее душой – вот почему она стонала). Я тряслась от страха: а если откажется? Господи, помоги! Помоги, Господи! Подошла к ней: «Мамочка... может, ты... может, крестишься, а?» И услышала явственно, четко: «Хорошо». – «Так ты хочешь?!» – я не верила своим ушам. «Хорошо», – повторила она.

Теперь меня стало трясти уже от радости. Дрожащими руками кое-как облила ее водой, что-то произнесла. Надела на шею крестик, – и она тихо, спокойно заснула.

Наконец, звонок в дверь. Они! В ответ на мое измученное перекошенное лицо о. Амвросий улыбается спокойно и ясно. И тут видит подбежавшую к двери Джуди, говорит резко: «Убери собаку!» – «Неужели он собак боится», – думаю я удивленно, прогоняя Джуди.

Мы идем туда, где лежит мама. Батюшка раскладывает что-то на столе... и дальше все проходит как во сне, как в тумане. Помню только: стою на коленях перед маминой кроватью. Батюшка посреди комнаты, читает по книге молитвы. И вдруг мама, парализованная, лежащая пластом, с закрытыми глазами, – только и могла, что перекреститься, – вдруг она сама медленно приподнимается на локтях и одной рукой буквально раздирает себе глаза. «Батюшка! – кричит Тоня. – Она хочет вас видеть! Отнимите от лица книгу, ну быстрее же!» Он на секунду выглядывает из-за книги, мама смотрит – и откидывается на подушку; глаза ее снова закрыты. «Ну да... Христос к вам сегодня придет, сказала ей Галя, – мелькает у меня мысль. – Вот она и захотела посмотреть».

Еще помню: батюшка подносит к маминому рту Причастие, а она делает знаки рукой, будто пишет. «Это она грехи пишет. Она хочет каяться!» – кричит Тоня. Батюшка, выждав немного, причащает ее. Через несколько минут она просит: «Кисельку!» – пять дней не ела... А у меня ничего нет. Быстро варю ей что-то...

Потом батюшка спрашивает, видит ли она кого-нибудь из умерших, и она отвечает, что видит своих родителей. «Спроси, как они там?» Через несколько секунд она говорит: «Спросила». – «Ну и что?» – «Молчат».

«Скоро отойдет, – говорит нам батюшка. – Так обычно бывает, когда видят своих умерших...»

«Жить хочу», – вдруг четко и ясно произносит мама. И повторяет: «Жить!» – «Да, вечной жизнью», – говорит батюшка. И к ней, ласково: «Ну как, Марьюшка? Православная ты теперь?» Мама кивает: в белом платочке, она сейчас, и правда, похожа на самую обыкновенную православную бабушку.

Батюшка дарит мне икону – главу Иоанна Крестителя и свою фотографию: стоит совсем молоденький, очень худенький, в развевающемся от ветра подряснике, на фоне Оптиной пустыни. Тоня торопит его, они встают. В соседней комнате скулит Джуди – хоть бы не выбежала! Батюшка отвечает на мои мысли: «Когда Святые Дары – собаке нельзя!» Вот оно в чем дело.

...Почти каждую субботу на ночь мы ездили в Лавру. Как хороши были эти зимние морозные ночи! Сходим с электрички где-то после 12-ти. Небо в звездах, снег скрипит под ногами. Темно, но не страшно: бежим в Лавру, там – батюшка. Вот и купола с крестами. 

Входим в Трапезную, и сразу обдает теплом, чудным, отрадным запахом храма (в Троицком соборе, где мощи Преподобного, он совсем особенный!). Впереди громко читают, поют слаженно: всю ночь читают и поют акафисты и каноны, в разных местах сидят на стульчиках возле аналоев батюшки, исповедуют, к ним цепочкой очередь. А наш – там, у стены слева, народу к нему много, встаем и мы. Стоять ночью совсем нетрудно, слушая пение, наблюдая, как исповедует батюшка и растворяясь в этом благодатном воздухе храма... Вот подходишь к нему, становишься на колени. Он спрашивает мягко, тихо: «Ну, что у тебя?» – что-то говоришь, он читает разрешительную; отходишь и ложишься неподалеку на пол вздремнуть, под пение, под умиротворенные голоса.

В полшестого начинается Литургия. Батюшка заканчивает исповедь. Уходит немного отдохнуть, в 10 ему снова на исповедь под Успенский, помогать о. Н. Мы после ранней идем к Преподобному, прикладываемся и едем домой.

...Ночью мне снится что-то огромное, уходящее ввысь; запрокинув голову, я смотрю: высоко-высоко в ночном небе огромный купол, крест. «Церковь!» – радостно кричу я, и душа моя замирает...

После Нового Года батюшка приехал в Москву, к Тоне. Конечно, пришли и мы с Галей. Батюшка освятил квартиру Тони, потом поехали ко мне, освятили и мою, потом – Галину. У Гали было хорошо. Спокойно. Он сел за пианино, подозвал меня – я стала рядом; легкими движениями тонких пальцев проиграл, напевая, какую-то мелодию. «Гимн Богу», – сказал он, поглядывая на меня ласково и весело. А я по-прежнему чувствовала страх и робость: да, я ужасно боялась его в этой «домашней» обстановке; душа моя сжималась и забивалась в самый дальний уголок. Он, видимо, это знал, время еще не пришло.

Наступило 9-е сентября – годовщина нашего знакомства с батюшкой, скоро день его Ангела. Надо поздравить, да и вообще, так хочется его увидеть! Поехать? Самой, без Тониного разрешения? Я набралась храбрости – и поехала. Ну, выгонит, в конце концов...

Приехала. Потащилась на проходную. «О. Амвросия можно?» – «Да, он здесь, вон сидит». Я прошла в приемную, там, на диване сидел батюшка, разговаривал с какой-то матушкой. Увидел меня, кивнул, улыбнулся как ни в чем не бывало. «Батюшка, поздравляю вас с днем Ангела, – робко протянула ему цветы. – Простите, что я...» – «Ничего, ничего, проходи. А это Раиса, – познакомил он меня с женщиной. – Только-только крестилась. Татарка...»

Батюшка был простой и веселый. Я рассказала, что поссорилась с Тоней, ожидала страшного наказания, но он промолчал. «Можно к вам приезжать?» – осмелилась спросить я. «А почему нельзя?» – удивился он. «Так ведь Тоня еще сказала, что только если она разрешит... чтоб только по ее разрешению, и вы тоже...» Батюшка пожал плечами: «Ерунда! Приезжай, когда хочешь». Я не верила своим ушам: «Значит, можно?!» – «Можно, можно».

Я с благодарностью глядела на батюшку. Он сидел, надев на руку смешную самодельную куклу Буратино. «Хороший?» – и, подумав, протянул ее мне.

Как хорошо с батюшкой – только чтоб было несколько человек, тогда не страшно. Сидишь возле его ног, слушаешь... столько всего интересного! Как-то он нам говорил, что когда-нибудь снова будут тяжелые времена, гонения на Церковь, но Господь своих выведет: поедут три эшелона, и надо стараться уехать на первом. «А как стараться?» – спросили мы. «Да так: цепляться за батюшкину рясу», – улыбнулся он. И от этих слов на душе было легко и спокойно.

...Вскоре на исповеди сказала ему (не без задней мысли), что завидую Гале: он когда-то дал ей четки. «А тебе разве не давал?» – удивился он. «Нет». И когда я собралась уходить, он, пристально глядя на меня, стал медленно разматывать с руки свои длинные – на сто – четки. Снял и, все так же глядя на меня, протянул их. Я схватила, сжала в кулаке. И тут у меня вырвалось: «Батюшка! Давайте я буду у вас секретарем!» – «Конечно, – сказал он серьезно, уже глядя поверх меня. – А ты думала, зачем сюда ездишь».

С этими четками я долго не могла расстаться, потом спрятала их в укромное местечко, – умру, пусть положат их мне в гроб. И вот, сначала незаметно, а потом все более явно, стало что-то внутри меняться. Не то чтоб меняться, а смягчаться, вроде даже таять. В душе что-то зашевелилось доброе, доверительное к батюшке, и захотелось, чтоб он об этом узнал.

Я стала писать ему письмо. Совсем не помню, что я писала, но, видно, получилось искренне: ясное и чистое чувство дочерней любви и преданности.

Он уже знал об этом: когда я приехала в Лавру, подошла к нему в Троицком соборе, где он сидел за ящиком, сразу протянул руку: «Ну, давай, что ты там написала». Я отдала письмо, пошла приложиться к Преподобному, вернулась: он с кем-то разговаривает и смотрит на меня веселыми, смеющимися глазами. Велел подождать, пока закроют храм, потом повел меня на проходную, и мы долго-долго там сидели; он стал совсем простой, доверчивый, рассказал, как его замучили разными послушаниями, так что спать приходится два часа в сутки, раз даже заснул в алтаре во время службы. Был как ребенок, и мне стало его по-матерински жаль. Но чем я могла помочь? «Чем же вам помочь, батюшка?» Он улыбнулся своей ясной улыбкой. «Подожди, – пошел куда-то и вернулся, неся что-то большое, завернутое в полотенце. – Это икона, вези осторожно». Это была икона Спасителя; Он держал книгу, где было написано: «Заповедь новую даю вам: любите друг друга».

Какая счастливая ехала я в тот вечер домой! Душа была согрета удивительным теплом, полна радости, какого-то умиления. Батюшка стал близким, родным, и страх перед ним исчез.

В связи с диссертацией батюшки я часто приезжала в Лавру. И хорошо было приезжать туда! Сначала идешь к Преподобному, приложишься не спеша, немного послушаешь чтение и пение в полутемном тихом храме; если батюшка там не дежурит, идешь на проходную. А там, в теплой каким-то особенным теплом комнатке, всегда горит в углу лампадка, и кажется, что это она излучает не только свет, но и тепло; на диване тихо разговаривают с каким-нибудь батюшкой, за столом кто-то ест, не торопясь, а за стенкой негромко переговариваются сторожа, и голоса у них особые тоже, монастырские, навевающие благодатный покой. Приходит батюшка, поговорим насчет работы, а потом он приносит мне на подносе обед; так неудобно, что он это делает (мне приносит, ухаживает за мной!), но все такое вкусное, монастырское, и хочется растянуть трапезу подольше, да неудобно...

Незаметно подошло Рождество. Тихой, странной радостью было его наступление. Ночь. Звезды. Замершая в ожидании земля: сейчас произойдет великое – такое, чего человеческий ум постигнуть не может. Сейчас родится Сын Божий – «тихому молчанию содержащу вся в ночи». Родится «не в буре и огни и трусе, но в гласе хлада тонка», в убогом вертепе и яслях Отроча младо, Превечный Бог! Родится, чтобы спасти человечество – тебя, меня, всех, ибо такова любовь Божия к нам – к тебе, ко мне, к каждому.

Трапезный храм в Лавре полон до предела, все ярко горит и сверкает, гремит торжественно хор: «Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума...» А вот и батюшка пробирается через толпу, и от этого становится еще веселее. Господи, как хорошо! А тут еще вспоминаешь, что кончился длинный пост, можно все есть. И поесть, и поразвлечься, и повеселиться. Святки!

...А хорошо и так: приехать и увидеть батюшку в Троицком соборе: дежурит там или сидит за ящиком. Встаешь рядом, разговариваешь; то и дело кто-то подходит – за благословением, за советом. Стоишь, ждешь.

В Троицком соборе, у Преподобного, я впервые увидела бесноватую. И раньше слышала, как они кричали в храме во время Литургии – когда пели Херувимскую или читали Евангелие. Но чтоб так близко...

Стою, разговариваю с батюшкой; подходит маленькая, сухонькая старушонка, берет благословение; батюшка кладет ей в руки конфетку. И вдруг эта старушонка начинает подпрыгивать – раз, другой, третий. Все выше, выше, как мячик, я еле успеваю следить за ней глазами. «Ну, говори, кто ты?» – приказывает батюшка. «Лягушка-квакушка, вот кто я!» – кричит та в ответ противным визгливым голоском и все продолжает подпрыгивать.

«Ну, хватит тебе», – батюшка крестит ее. И она затихает, отходит прочь. Я стою, вытаращив глаза: «В жизни такого не видела...» - «И не такое еще увидишь», – обещает батюшка.

Тем Великим постом батюшка велел пособороваться. Объяснил, что значит это Таинство, – и послал под Успенский собор, тогда там постом чуть ли не каждый день соборовали.

Народу было полно. Душно, запах и треск густо горящих свечей; тихий голос священника, читающего молитвы. Потом всех начали помазывать елеем – и тут началось! Кто-то закричал страшным, нечеловеческим голосом, кто-то по-собачьи залаял, кто-то захрюкал, закудахтал, кто-то в судорогах скорченный повалился на пол. «Еще не такое увидишь», – вспомнила я слова батюшки. Это все были бесноватые, я с ужасом смотрела на их перекошенные, нечеловеческие лица. Что с ними, бедными? Неужели бесы такое могут сотворить с человеком? Господи! Только к концу соборования они успокоились.

…В духовной жизни столько тайн! Конечно, я еще ничего не понимала, ничего не могла вместить, а батюшка лишь иногда, чуточку приподнимал завесу.

...В конце поста приехала в Лавру поисповедоваться, причаститься. На исповеди говорю батюшке: «Как это – Тело и Кровь Христовы? Не могу это понять и поверить в это. Неужели мы едим Его Тело и пьем Его Кровь?» Батюшка только кивнул: «Ничего, поймешь». И вот, причастилась – и ясно, ясно чувствую во рту, на губах солоноватый привкус крови! Так страшно стало... Снова подхожу к батюшке, он ничего не сказал, только посмотрел внимательно: знал, видимо, что со мной произошло. Потом вынул из широченного рукава Библию. Мне?? Да, мне. Я столько раз просила, а батюшка все говорил: потом, потом... А сейчас мы уже закончили диссертацию, вот он и подарил. И написал на листочке, наклеенном на титульный лист, чье-то стихотворение о Библии, и слова о ней свт. Иоанна Златоуста. Это мне – на всю жизнь! «Батюшка, – говорю я с нахлынувшим вдруг чувством, как не хочется, чтобы пост кончался!» – «А это потому, что еще не покаялась».

Все еще не покаялась? Неужели? А мне казалось, что... Ничего я не понимаю.

Конечно, и на Пасху еду в Лавру, с Раей-татаркой. Пасха в этом году майская, поздняя, уже вовсю весна, чуть ли не лето. Медленно, неохотно уходит день, последний день смерти, и когда наступит ночь, вся земля и небо воскликнут: «Христос воскресе!» А пока ожидание. Удивительное ожидание: лаврский двор полон людей, все нарядные, яркие, торжественные и притихшие. Свет фонарей многообещающий, таинственный. Переливается в зелени деревьев; мы с Раей ждем, когда выйдет батюшка. А вот и он! Подбегаем, отдаем подарки, поздравляем. «Еще рано, – говорит он ласково. – Успеете», – и куда-то уходит. Мы идем в Трапезную, становимся поближе к середине, где пройдет крестный ход. Уже кончают читать «Деяния апостолов», уже пропели мелодичный канон «Волною морскою...» Уже идут! «Воскресение Твое, Христе Спасе...» – священники идут быстро, и еле уловимо мелькает серьезное, сосредоточенное лицо батюшки. Через некоторое время они снова войдут, и тогда грянет – так, что вздрогнет вся Земля: «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» Все священники возвращаются в алтарь, и опять мелькает батюшкино лицо – теперь оно сияет внутренним радостным светом. Для него, я думаю, Воскресение Христово не просто веселие и ликование, а, наверно, что-то другое, чего я не могу понять. Так же как и Голгофа – не духовное развлечение. Да, батюшке открыто то, что для меня – на семи замках.

Батюшка защитил диссертацию – теперь он кандидат богословия. Выпускник МДА. Это все прекрасно, но надвигается страшное: а что дальше? Оставят ли его в Лавре? Надежда небольшая. А если нет, то куда? Мы дождались батюшку во дворе Лавры: он шел вместе с о. Павлом. О. Павел был очень грустный, задумчивый (потом мы узнали, что ему в этот день отказали в прописке).

...На следующий день после памяти Преподобного батюшка тяжело заболел. Острый полиартрит. Видимо, заболел он еще раньше, в отпуске: ведь так плохо себя чувствовал, а сейчас все обострилось. Не может ходить, ноги скрючены, болит спина, высокая температура.

Мы с Раей поехали в Лавру, долго торчали под окнами, пока он не выглянул. Потом он спустился к нам на костылях – показать, как он болен. Да, смотреть было страшно: ступать совсем не мог, ноги висели скрюченные, боль, видно, была ужасная, а он шутил, улыбался. «Что же делать, батюшка?» – «Да не берите в голову, все пройдет». – «Да как же?» – «Ничего, ничего».

Какое там ничего! Дело очень серьезное, можно остаться инвалидом. Бедный батюшка, как он мучается.

Батюшку тем временем положили в изолятор – нечто вроде маленькой больнички при Лавре и Академии. Но там некому было лечить: главный врач очень уж смахивал на кэгэбиста, поставленного морить монахов. Мы приезжали и видели, как батюшка мучается, и тоже мучились, плакали от бессилия. Приезжал о. Павел, навещал о. Наум. Батюшка терпел недели три, но становилось все хуже, и он решился: попросил кого-то из своих чад взять такси и отвезти его в Струнино, к сестре Марии, где жила и его мама. Так он расстался с Троице-Сергиевой лаврой.

...Изредка о. Павел отпускал меня туда. «Батюшку приехала навестить?» – спросил он, когда я, после довольно большого перерыва, появилась в Мариином доме. Батюшка возился на террасе – уже поднимался, двигался. Помогло от страшного полиартрита, в основном, одно средство: компрессы из выпаренной в печке детской мочи. И еще сила воли: каждый день он заставлял себя гулять по два часа независимо от погоды, пусть хоть по сугробам.

Я смотрю на него: лицо, как всегда, спокойное, глаза мягко светятся, и какая чистота, Господи, какая чистота... Но и какая сила духа! И какая радость общения с ним...

...Чувство блудного сына перед Отцом, который все простит, охватило меня на исповеди, я припала к батюшкиным ногам и рыдала навзрыд – это было еще одно, от всей души покаяние. Покаяние почти без слов: я только умоляюще, в слезах глядела на него, а он, сидя на своей кровати в маленькой каморке, спокойно, таинственно глядел на меня. Потом прочел разрешительную молитву, и стало легко. «Батюшка...» – прошептала я радостно. «Что, дочка?» – сразу отозвался он, и это было единственное за все время подтверждение, что он считает меня, грешную, своим духовным чадом. Ох, если бы я оправдала это «дочка». Если бы...

А ведь было кому подражать, у кого поучиться. Не только у батюшки, но и у его мамы. Мама… О ней надо бы написать целую книгу, таких людей мало на свете.

Раньше я ее плохо знала. Видела иногда в Троицкой лавре на проходной: придет тихо, незаметно, словно за чьей-то спиной, принесет батюшке молочка от Марииной коровы; он выпьет, накормит ее монастырским обедом, пошутит ласково: «Что, бабушка, штец захотелось?» Она поест и так же тихо уйдет. В Струнино, когда батюшка болел, я бывала редко и еще реже с ней разговаривала. Запомнилось только: сижу около нее и прошу: «Екатерина Петровна, расскажите о своем муже, какой он был?», а она низко опускает голову, говорит тихо: «Я его не стою». По рассказам старших батюшкиных сестер, отец их был человек веселый, горячий, моложе матери; она росла сиротой и рано вышла замуж. Родила девятерых, двое умерли. Батюшка был последним. Нищета была страшная, и до войны, и особенно после, когда осталась без мужа.

Трудилась она не покладая рук, всю жизнь – детей растила, потом внуков, Марииных ребятишек: «А кто же сделает, если не я?» – так она обычно говорила. Чужого ничего не брала, с соседями не ссорилась, детей не била, но во всем, что касалось веры, была настойчива. Спасение души для нее, неграмотной крестьянки, было главным делом. Батюшка вспоминал: «Лежим мы все семеро на соломе голодные, а она: “Ну-ка давайте учить молитву «Отче наш»”. И со всеми такая была: с кем бы ни встретилась, кто бы ни пришел, первый вопрос: крещеный ли? в церковь ходишь? молитвы какие знаешь? Лукавить, хитрить не умела, прямая была, но никого не осуждала и от разговоров таких всегда уходила, а если и обличала, то без всякого зла. И смотрела, чтобы внучата были крещеные, носили крестики, венчались. Многих она к вере привела, – рассказывал батюшка. – Сосед наш в Сибири был безбожником, и благодаря ей крестился и даже священником стал. Читать училась уже пожилая. Научилась по буквам, по слогам, и так по слогам прочла все Евангелие, с Посланиями. И больше всего любила церковь. После войны говорили, что у нас в церкви обновленцы и ходить нельзя. Мать решила проверить. Сходила в храм, принесла освященной воды, окропила нашу землянку. А в ней было полно крыс, сам гонял их палкой, после же окропления только одну нашли в ведре утопшую. И тогда мать стала водить нас в церковь.

Без храма жить не могла. Утром, бывало, встанет, охает, стонет: шпоры были на ногах, а как в храм – бегом бежит. И по святым местам любила ездить, в Печорах была, в Почаеве, еще давно. И молилась, каждое утро читала по две тысячи Иисусовых молитв и двести «Богородице Дево». За всех молилась: родных, соседей, за живых и умерших. Ходила на похороны, на поминки. И странников принимала – наш дом в Сибири был крайний. Да, вера у нее была особая, не уступала диаволу даже в малом. В среду, в пятницу ни глотка молока, ни конфетки. Никаких развлечений не знала, в кино ни разу в жизни не была».

«Перед смертью хорошо годика два поболеть», – часто говорил батюшка на проповеди. И его мама этого хотела, и Господь исполнил ее желание: два года она тяжко страдала. В апреле 1980-го года случился с ней последний приступ. За два-три дня до этого она все повторяла: «Сыночек, сыночек…», а в последний день, не переставая, читала «Богородицу».

 ...И вот Почаевская лавра. Высокая, белая, она встала во весь свой рост в окошке машины, медленно повернулась, блеснула золотом куполов и исчезла. Мы въехали в городок, и я сразу почувствовала, что я здесь впервые. Да, я здесь никогда не была! И как здесь все странно, необычно, в этом новом батюшкином доме... Мария повезла нас к себе: жила совсем рядом с Лаврой.

К вечерней службе стали собираться в храм, была суббота. В 4 часа батюшка начинает в Успенском соборе общую исповедь, народу к нему много, ведь пост, – объяснила Мария.

Мы вошли в Лаврский двор, поднялись по ступенькам к Успенскому собору, задержались на паперти. Там сидели нищие, слепцы, пели хором и по одному, некоторые играли на гармони. Пели по-старинному, протяжно, красиво. Повеяло чем-то древним, давно забытым. Мы постояли, послушали и пошли в храм.

Храм, огромный, высокий, полон народу. Справа толпа, я слышу там батюшкин голос. С трудом пробиваемся поближе: вон батюшка на кафедре проводит общую исповедь. Заметив нас, на секунду умолкает, окидывает взглядом.

После общей по очереди подходим к нему. Я чувствую страшную робость: батюшка в мантии, в клобуке совсем не такой, каким был в Москве, в Струнино, и даже не такой, как в Загорске. Какой-то совсем другой, из другого, почаевского мира... разговаривать ему сейчас с нами некогда, и он велит зайти после всенощной на проходную. Но здесь порядки не такие, как в Троицкой лавре. На проходную не пускают даже родственников, и батюшке приходится просить самого наместника, чтоб нам открыли дверь. 

...Летом батюшка, любитель всяких строек и перестроек, затеял ремонт, вернее, строительство: из коровника надо было сделать второй домик.

Работа кипела. Батюшка, когда мог, тоже приходил, трудился. Даже я, совсем безрукая, и то помогала месить глину, растирала мастерком замес – вроде бы штукатурила. За какой-нибудь месяц закончили, домик получился отличный. На чердаке батюшка сделал из оргалита малюсенькую комнатушку – рабочую келейку для моих трудов. На полу положили матрац для спанья и сиденья, в углу иконы, рядом на чердаке мой «книжный склад», в маленьком окошечке поля, холмы, поля... Летом здесь Рай! Жаль только, в этом Раю так мало приходилось бывать: в перерыве между службами и ночью. И всем моим гостям в этой келейке очень нравилось.

Народ к батюшке валил валом. Многие стали и остались его близкими чадами. Чудесные люди, удивительные судьбы. Обо всех не расскажешь... ну, хотя бы о некоторых.

Как трудно было в Почаеве! И как легко! В самых сложных и опасных ситуациях я чувствовала батюшкину молитву, его защиту.

А ситуаций таких было предостаточно. Трудиться нам приходилось зачастую как в тылу врага: власти, чекисты следили за каждым батюшкиным шагом, стукачей был полон храм. И они были готовы на всё.

Как-то во время службы батюшка меня подзывает: «Приехала машина из Москвы, привезли книжки, надо быстрее их перенести… К Т., наверно?» Я кивнула, – у Т. был наш второй «книжный склад». Батюшка объяснил, где стоит машина, и долго, серьезно смотрел на меня: дело было опасное. Благословил, я пошла. Оказалось, книжки (ксерокопии чисто религиозного содержания) навалены в машине кучей и почти ничем не прикрыты. Как их перенести среди бела дня? Ведь в маленьком переулочке, где живет Т., появление незнакомой машины – целое событие. Однако что делать? Пришлось подъехать к Т., взять сумки и отправиться за город, в лес, все время озираясь, нет ли хвоста. В лесу – реденьком, прозрачном – быстренько все сложили в сумки, и снова, так же озираясь, к Т., а там, еще больше рискуя, перетащили сумки к ней во двор и на чердак… При моей нерасторопности и несообразительности операцию эту провернуть было невозможно, и провернула я ее только по батюшкиным молитвам. В тот раз я особенно чувствовала над собой необъяснимый благодатный покров, и было совсем-совсем не страшно.

Летом, в Успенский пост – искушение: милиция устроила в Лавре облаву. Люди вышли после службы из храма, а во дворе – крытые грузовики, полно милиционеров, хватают всех подряд и заталкивают в машины. Проверка документов: кто в Почаеве не прописан, в 24 часа покинуть данное место. А кто в данном месте был прописан? Единицы… Мы с одной из наших девчонок спрятались в туалет: у меня была сумка с теми же книжками. Но долго там не просидишь, потихоньку стали пробираться к выходу. Вижу: около храма стоит батюшка, наблюдает за происходящим. Я взглянула на него с отчаянием: «Помогите!» – и, сама не знаю как, проюлила между машинами, выскользнула с лаврского двора, там милиционеры ловили какую-то бабку, я мимо них, свернула в переулок… слава Богу, пронесло!

Подобных историй за три года было воз и маленькая тележка. У батюшки, конечно, и посильнее и покруче – вплоть до покушений. И во всех обстоятельствах он оставался спокоен, не терял присутствия духа и своей обычной веселости.

Однако не это было главным в Почаеве, совсем не это. Искушения, которые св. Петр называет «огненными» (а были и такие!), неполадки дома, всякие неустройства – всё в избытке покрывалось высоким благодатным строем монастырской жизни, к которой мы были причастны, неземной духовностью Лавры.

Здесь, в Почаеве, я впервые остро ощутила желание монашества. Стоя как-то в пещерном храме у входа к раке прп. Иова, я долго смотрела на роспись: суровые фигуры монахов, отрешенные от земной жизни лица, таинственная связь с небом, с Богом… и все это среди лесов, полей, возле маленькой деревянной церквушки. Боже, какая непостижимая сила духа, какая иная жизнь, как хочется плакать! При первом же удобном случае я заявила батюшке: «Хочу быть монахиней!» Он усмехнулся: «Подожди еще». Ждать пришлось долго…

...Хороши были иногда посиделки дома, когда батюшка приходил причащать свою маму. Некоторые из приезжих, по его благословению, останавливались у нас, других он специально приглашал в этот день, и вот все собирались за столом, и шла тихая неторопливая беседа.

Батюшка рассказывал что-нибудь из монастырской жизни, успевал поговорить и с каждым в отдельности, как он умел, ласково, шутливо, но в то же время и обличал – одного, а остальным в назидание. Его мирный высокий дух передавался нам и гасил раздоры; бывали минуты, когда на меня вдруг находила необыкновенная любовь ко всем-всем-всем, какое-то благостное единение со всеми: все были как одно неразделимое целое, объединенные любовью Отца.

...Прошли Рождество, Крещение. Перед Великим постом поползли слухи, что батюшку вот-вот отчислят из Лавры; его друзей, особенно о. Алипия и о. Нестора, тоже преследовали. К батюшке уже нельзя было подойти даже за благословением, видели лишь издали. Как-то на всенощной – пели впервые «На реках Вавилонских» – я проскользнула в пономарку, надеясь там его увидеть, было какое-то срочное дело. Он стоял, прислонившись к стене, с закрытыми глазами, и лицо у него было такое измученное, что я не посмела приблизиться.

Вскоре стало известно, что наместник поехал во Львов к владыке, чтобы тот подписал указ об исключении батюшки из числа братии. Ясно было, что владыка подпишет, его давно уже соответственно настроили, и батюшка стал собирать вещи. Собраться спокойно, конечно, не дали: устраивали обыски, и даже у нас дома, следили за каждым шагом…

И вот наступил этот день. Серым февральским утром батюшка на машине, загруженной вещами, подъехал к нашему дому. Я в этот момент была в Лавре: думала, что он еще там. Пусто и мрачно показалось мне в этот день в храме; пустой была батюшкина кафедра, уже никто не рвался туда, чтобы попасть на исповедь, не слушал, затаив дыхание, слова о спасении. Я приложилась в последний раз к чудотворной иконе Почаевской Божией Матери: «Спаси нас, Владычице!», к мощам прп. Иова в пещерном храме, постояла под окнами батюшкиной келии, пустыми окнами, в которых уже никогда не появится его лицо. Сколько часов провела я здесь! Ох, батюшка, батюшка… Уныло поплелась домой. А там уже все наши в сборе: узнали, что батюшка дома. Что ж, слава Богу, что хоть вырвался живой, ведь могли и убить, такое было вполне возможно, ведь покушения были; могли и посадить: такое было тогда время.

Но и здесь, дома, было небезопасно, милиция уже наведывалась. Батюшке надо было срочно уезжать из Почаева. Сообщили знакомым из Львовской области, те приехали на машине; батюшка уехал с ними.

Так кончились четыре года его великих трудов в Почаевской лавре. Добрые дела не бывают без искушений, иначе они Богом не приняты, – часто говорил на проповеди батюшка. Какие искушения выпали на его долю! Что же, значит, дела были очень добрые.

Батюшка из Львовской области уехал в Киев, тотчас туда отправилась и я. В Киеве вокруг него опять бушевала народная стихия. Собрались все многочисленные киевские чада, приехали из Почаева Мария, Лида, Т. из Ч-ва. В коммунальной квартире одной из духовных чад собралось человек сорок. Коридор весь завешен пальто, заставлен обувью. Перепуганная насмерть соседка выглянула и закрылась в своей комнате. И тут я здорово отличилась. Совершенно забыв, где нахожусь, стала в общей кухне бить земные поклоны. Истово долбила лбом пол – и тут вдруг на пороге эта соседка! С минуту мы в ужасе смотрели друг на друга, потом она бросилась в коридор к телефону. Кто-то из наших услышал: звонила в милицию – мол, собралось полно каких-то подозрительных, молятся, да и вообще неизвестно что делают, быстрее приезжайте. Только соседка в свою комнату – мы из своей комнаты в коридор. В секунду сорок человек оделись и выскочили из квартиры. Мне, конечно, здорово влетело, чуть не отправили домой. И долго еще батюшка припоминал мне эти поклоны.

...Батюшка пробыл на Кавказе – в Сухуми, в Тбилиси, в горах – почти весь Великий пост. Я маялась на задворках у о. Павла, ждала, и даже, бывало, звала-вопила в тоске: «Батюшка-а-а!» – пока, наконец, не услышала в ответ его нарочито грубое: «Ну, чего тебе?» – и немного успокоилась. Тем временем наступает день батюшкиного приезда.

Весь вечер батюшка рассказывал нам о Кавказе: как добирались и, действительно, чуть не погибли; как пришлось ему одному пробыть в келии десять дней, пока не вернулся Сережа; рассказал много и страшного и прекрасного, и от всего дух захватывало. Эти два месяца на горных вершинах словно были вершиной жизни… и как жаль, что всего два месяца, а не год, как благословил о. Наум! В Средней Азии уже было не то, все было как везде: никаких гор, никакого правила, а только люди, люди, люди. А нужен был затвор, нужна была тишина, молитва.

А летом батюшка решил обосноваться в Струнино. У Марии в ее тесной избушке с кучей ребятишек жить было невозможно, и он затеял перестройку Лидкиного дома. В нем была одна, перегороженная огромной печкой комната. Батюшка составил проект (среди многих прочих его дарований были и архитектурные), по которому из этой комнаты должно было получиться три, а из подсобного помещения кухонька и ему келия.

Принялись за работу. Бригада собралась солидная, во главе с тремя мужиками из Белоруссии: были струнинские, и московские, и прочие; многие, как это было и в Почаеве, проводили на стройке свой отпуск.

Я работала в новой должности кухарки-поварихи. Вот, оказывается, почему батюшка еще в Киеве, сразу после Почаева, подарил мне ни с того ни с сего передничек и наколку! А я тогда удивилась: зачем мне это, ведь я хозяйством не занимаюсь…

И вот пришлось готовить каждый день человек на 30, а то и больше. И в каких условиях! В комнате штукатурят, белят, красят, а я со своей электроплиткой и кастрюлями передвигаюсь с места на место. Как-то чуть не наступила на случайно включенный кипятильник, чуть не устроила пожар, чуть не убило током… Но мне одно время помогала милая и добрая Наташа из Минска, с ней все получалось легко, все мы успевали.

Несмотря на трудности, на усталость, было хорошо, даже весело. Батюшка сам трудился вовсю, и всем было интересно с ним поработать. А за столом, как обычно, и серьезная беседа, и шутки, и люди все такие добрые, приветливые. Я чувствовала себя членом этой общины (хоть и с меняющимся составом) и была вполне довольна жизнью.

Батюшка был в Сибири месяца два, объездил многочисленных своих родственников, многих из них видел впервые. Просвещал, крестил, исповедовал, венчал, и, конечно, не только родственников. И, конечно, тайно, ведь шел еще только 1982-й год. Записал на магнитофон свои беседы с разными людьми, записал нечто и вроде репортажа с дороги, из тех мест, где прошло его нищенское детство. Там он удивительным своим голосом читал акафист «Слава Богу за всё» – за всё, за всё благодарил Бога… Обо всем этом мы узнали от Лиды и Маргариты, которые ездили в Сибирь с ним.

Из Сибири батюшка, уже один, полетел в Среднюю Азию. А там застрял, там тоже был нужен.

…Наступил август. 2-го, в день пророка Илии, мы – батюшка и нас несколько человек – поехали в Лавру на раннюю. Вошли во двор: батюшку кто-то остановил, он отстал. Мы пошли вперед. И вдруг слышу: сзади шум. Оборачиваюсь: батюшка, отшатнувшись от какой-то женщины, закрывает руками глаза, а та лезет на него… Я, не соображая что к чему, давай колотить ее сумкой и кулаками; подбегают и остальные. Оказывается, эта баба плеснула батюшке в лицо кислотой! Мы в ужасе, батюшка только повторяет: «Ничего, ничего», а бабы уже и след простыл. Среди нас был один парень из Киева, он повел батюшку в туалет, промыл глаза. Слава Богу, попало только на кожу возле носа. Батюшка даже отстоял Литургию, потом зашел в монастырь и там узнал, что эта баба не на него одного нападала: о. Косьме сунула в лицо букет цветов, тоже пропитанный кислотой.

На следующий день одна из наших, храбрая и решительная Алла, поехала в Лавру на розыски. И нашла преступницу, ухитрилась схватить ее и притащить в милицию. Там ее обыскали, обнаружили кислоту и другие подозрительные предметы. Что с ней было дальше, неизвестно; у нас все были уверены, что ее подослали, и милиция это знала.

Вспомнили, кстати, историю, которая произошла в Лавре лет 10 назад. Появился там повар Сашка, который попытался – не по своей воле, конечно, – отравить о. Н., батюшку, подсыпал им на трапезе яд. Хуже всех было о. Н., чуть не умер; слава Богу, о. П. знал множество народных средств, на все случаи жизни, и вылечил. Повара Сашку после этого сразу из Лавры убрали.

...Первое Рождество в Жарках никогда не забыть. Было морозно, снежно; темнел за рекой лес, и такая тишина. В ночном храме празднично; натоплено, ярко горят лампады, паникадила, пахнет хвоей: ребята принесли из лесу елок, веток. И в доме была большая елка в шарах, гирляндах, лампочках, и тоже пахнет зимней лесной свежестью.

Ночная служба проходит весело, быстро. Выходим из храма и слышим из леса за рекой: «Ау! Ау! У-у!» – «Батюшка, что это? Может, кто к нам идет и заблудился?» Батюшка вслушивается: «Да это же филины!» – «Филины? Так кричат – прямо как люди!» Батюшка складывает у рта руки и так здорово им подражает, что они тотчас откликаются: «У-у!»

Вечером дома праздник. Наготовили еды, повесили на елку поздравления, пожелания, назидания, кому что достанется, каждый сам будет срезать. Поднатужившись, и я сочинила что-то смешное, эдакий пасквиль на себя (известное дело, всегда лучше самой себя поругать, тогда другие не будут). Хохоту было… В разгар веселья ввалился наш строитель-плотник Валентин, очень нас всегда забавлявший; приехал с какого-то прихода, весь в снегу, в сосульках вместо бороды, сразу начал балагурить. Вот было весело – всю бы жизнь так!

Но всю жизнь так не бывает, и не может быть, и не должно. Жизнь не праздник, а колдобистый, занозистый путь, лишь иногда Господь дает утешение. После праздничного единодушия и радости – опять у нас грызня. Мы оказались на кухне вместе с той же Т. из Ч-ва, и опять я не хотела смиряться, помалкивать, терпеть… Подражая нам, грызлись по углам крысы: их было в доме полным-полно. Там были такие дыры – не то что крысы, волк бы пролез. Всю ночь они, как лошади, носились по комнате, и заснуть можно было только благодаря страшной усталости. К счастью, у нас было множество кошек, особенно одна, которую батюшка прозвал Умницей, ловила крыс десятками, перегрызала горло и аккуратно складывала в коридоре возле дверей в батюшкину келию – чтоб он увидел и оценил ее труды.

…Зимой тоже так хорошо в Жарках! Темнеет рано, но не темно, все покрыто снежной белизной, все мерцает в лунном свете, всюду тишина, мирно дремлет кладбище под снегом, поскрипывает снежок под ногами, когда бежишь из храма в дом, из дома в храм. А там кончалась всенощная, тепло, уютно в полумраке, батюшка впереди в углу исповедует, сидя на стульчике, к нему очередь, девчонки поют акафист, и не хочется отсюда уходить, но надо – накормить тех, кто не причащается, приготовить все на ночь, всех уложить. Бегу из храма в дом, вглядываясь в даль за забором, там темнеет лесная полоса и редкие домики деревушки Павлово. Никуда я отсюда не хочу, хочу жить здесь и умереть. Сделай так, Господи!

Незаметно подошел Великий пост. Незадолго до него батюшка приезжал в Москву, я поехала немного раньше. Он был у П-ы, собралось множество московских чад: не все могли часто ездить в Жарки. Он каждого принял, с каждым поговорил внимательно, поисповедовал. Как я любила такое его деловое настроение, собранность и серьезность истинного пастыря, для которого нет ничего важнее спасения души, как я благоговела перед этой высотой духа, тайной другого измерения, в котором он находился! Много было в моей жизни возле батюшки таких дней, и я благодарю за них Бога.

...Пробыла я в Жарках довольно долго. Иногда приезжал Левка, иногда кто-нибудь привозил письма, его и о. Павла (он писал нам из лагеря).

Жарковская жизнь казалась мне привычной и даже незыблемой… Вот только когда батюшка уезжал куда-нибудь на своей машине, и я открывала ворота и провожала его и долго смотрела вслед, пока машина не скрывалась за деревьями, – тогда мне казалось, что он уехал навсегда, что никогда сюда не вернется.




Но пока он еще возвращался, зато опять уезжала я, и когда уходила по тропинке и оглядывалась на церковь, на наш дом, то было страшно, что больше сюда не вернусь. А когда все же возвращалась, это была каждый раз словно бы нечаянная радость! Стоило только свернуть с шоссе на дорогу, долгую дорогу через поле – то заснеженное (и тогда тропинку надо нащупывать ногами, чтобы не провалиться по пояс), то все в полой воде (и тогда надо идти зигзагами, выбирая места посуше), то уже подсохшее, уже зазеленевшее, уже напоенное всеми ароматами привольной весны, звенящее птичьими голосами (и тогда можно сесть на пригорке, запрокинуть голову и глядеть, глядеть в голубое, расчерченное жаворонками небо и дышать воздухом, которым не надышаться…). И когда дойдешь до лесной полосы и впереди загорится крест колокольни, тогда можно снова передохнуть, сидя на поваленном дереве, а потом уже идти, глядя, как впереди то возникает, то исчезает стройная наша белая церковь… а вот и поле льна в голубых крапинках цветов, а вот и деревушка Гарь на холме над рекой, в ней осталась одна бабушка Мария со своей коровой, она носила нам удивительно вкусное молоко, а вскоре умерла; вот и деревушка Павлово, где живет бедненькая слепенькая Мария, а отсюда – рукой подать до Жарков, – и видно уже, как ветер полощет белье, развешенное в нашем дворе.

И по-прежнему у нас народ, и знакомых с радостью встретишь; за столом каждый раз человек 30, а то и больше, и приходится здорово похлопотать, чтобы всех накормить. И по-прежнему батюшка рассказывает что-нибудь очень интересное и благословляет почитать что-нибудь душеполезное, а потом, для разрядки, пошутит и всех рассмешит. И по-прежнему он делает из меня посмешище, вспомнив какую-нибудь историю: например, как я залезла голой ногой в только что снятую с огня и поставленную на пол уху и потом этой ухой его накормила (это было на юге, куда мы ездили во время его почаевского отпуска); все смеются, а мне тогда было не до смеха: чуть ноги не лишилась. Однако быть посмешищем мне нравится, я всячески подыгрываю батюшке, мы оба юродствуем – своего рода для меня слава, – и я радуюсь и веселюсь. И по-прежнему батюшка журит меня за то, что я лезу в его дела и слежу за каждым его шагом, поругивает. И я не понимаю, что это правда, и мне по-прежнему радостно.

…Так что же – неужели всегда радость и веселие? Неужели жарковское небо всегда такое ясное и лишь легкие перистые облачка тихо по нему проплывают, не нарушая покоя? Или мы не видим, не замечаем, что они собираются в тучи, и их все больше, и они все гуще и темнее?..

Как-то приехали к нам в Жарки девчонки из Одессы и рассказывают: решили они размножить батюшкину почаевскую фотографию, где он запечатлен во время экскурсии с огромным ключом от храма на плече. Стали они печатать, и вдруг на одной фотографии начало проступать что-то, чего не было в оригинале. Напечатали и увидели, что это …икона! Да-да, прямо на батюшкином изображении явственно обозначилась икона в окладе в виде домика, а на иконе юноша с крыльями и надпись: Ангел Хранитель. Эту фотографию они привезли, и мы долго с изумлением ее рассматривали. Вот это чудо! И что оно означает? Конечно, что Ангел Хранитель хранит нашего батюшку!

…Когда-то давно батюшка рассказывал, что еще в Троицкой лавре одному его другу снился сон, будто кто-то из братии копает яму, чтобы закопать в нее батюшку. Копают усердно, хватают батюшку, бросают в яму и уже начинают закапывать – и тут видят, что он идет живой и невредимый. Снова хватают, снова закапывают, – то же самое. И когда в третий раз видят его живым, один из этой братии бросает лопату: «Ничего не выйдет! Его Матерь Божия любит!»

Да, Матерь Божия любит батюшку, и знаком этого было, еще в его юности, явление Ее покрова над домом в Сибири, где жили они с матерью, и за полувековую его жизнь Она всегда была его Заступницей усердной, и Господь хранил его по Ее молитвам на всех путях, на всех таких негладких путях-дорогах. И я крепко верю и твердо знаю: какие бы козни ни строил дьявол, какие бы ни расставлял сети, силясь погубить батюшку и всех нас, какие бы черные тучи ни нагонял злой ветер, задувающий его лампаду, невидимая Божественная рука вновь и вновь будет зажигать ее, и настанет время, когда она никогда не погаснет.

 

Фрагменты из автобиографической повести Галины (Гиты) Львовны Левинсон «Как я пришла к Богу»